ЧувстваРодные людиМои любимые животные

Любовь к Всевышнему. Что для вас любовь

Любовь"Всевышний есть любовь",- говорит евангелист Иоанн. Когда я в 1-й раз пытался писать эту книгу, я думал, что слова эти указывают мне прямой и легкой путь. Я сумею, думал я, показать, что любовь у людей заслуживает своего имени, если она схожа на Любовь, которая есть Всевышний. И я разграничил любовь-нужду и любовь-дар Нормальный пример любви-дара - любовь к своим детям человека, тот, что работает ради них, не жалея сил, все отдает им и жить без них не хочет. Любовь-нужду испытывает напуганный ребенок, кидающийся к матери.

Я и не сомневался в том, какая из них огромнее схожа на Всевышнего. Его любовь - дар. Папа отдает себя Сыну, Сын - Папе и миру и, наконец, дарует Папе самый мир в Себе и через Себя.

Что для вас любовь? Любовь-нужда нисколько на Всевышнего не схожа. У Всевышнего есть все, а наша любовь-нужда, по слову Платона,- дитя Бедности. Она абсолютно правильно отражает правдивую нашу природу. Мы беззащитны от рождения. Как только мы осознаем, что к чему, мы открываем одиночество. Другие люди надобны и чувствам нашим, и интеллекту; без них мы не узнаем ничего, даже самих себя.

Я ожидал, как легко воздам хвалу любви-дару и смогу осудить любовь-нужду. Многое из того, о чем я собирался сказать, и теперь кажется мне правильным. Я и теперь считаю, что нуждаться в сторонний любви - больше чем неудовлетворительно. Но сейчас я скажу за наставником моим Макдональдом, что и любовь-нужда - любовь. Каждый раз, как я пытался подтвердить мое бывшее суждение, я запутывался в возражениях. На самом деле все оказалось труднее, чем я думал.

Раньше каждого, мы насилуем многие языки, включая наш личный, когда отказываем любви-нужде в имени любви. Финально, язык не назовешь непогрешимым водителем, но при всех своих недостатках он собрал много премудрости и навыка. Если вы с ним не посчитаетесь, он рано либо поздно отомстит вам. Отличнее бы не подражать Шалтаю-Болтаю и не вкладывать в слова угод ного нам значения.

Помимо того, нужно быть дюже осмотрительным, называя любовь нужду "легко эгоизмом". "Легко" - небезопасное слово. Финально, любовь-нужда, как и все наши чувства, может быть эгоистичной. Алчное и могущественное требование любви бывает страшным. Но в традиционной жизни никто не сочтет самолюбцем ребенка, тот, что ищет утешения у матери, не осудят и взрослого, тот, что соскучился по своему другу. Во каждом случае, это еще не самый ужасный эгоцентризм. Изредка доводится подавлять нужду в ином человеке, но никогда ни в ком не нуждается только отпетый самолюбец. Мы подлинно необходимы друг другу ("плохо быть человеку одному"), и в сознании это отражается как любовь-нужда. Иллюзорное чувство, что одному быть отменно, - дрянный нравственный признак, как дрянной признак - неимение аппетита, от того что человеку подлинно необходимо есть.

Но самое главное не это. Христианин согласится, что наше духовное здоровье прямо пропорционально нашей любви к Всевышнему; а эта любовь по самой своей природе состоит целиком либо примерно целиком из любви-нужды. Осознать это несложно, когда мы умоляем извинить наши проступки либо поддержать нас в испытаниях. Но немного-помалу понимаешь, что все в нас - одна сплошная нужда; все неполно, неудовлетворительно, пусто, все взывает к Всевышнему, Тот, что только и может развязать связанное и связать развязанное. Я не утверждаю, что иной любви мы к Нему не способны испытывать. Высокие духом расскажут нам, как вышли за ее пределы. Впрочем они же первыми скажут, что ведомые им высоты перестанут быть правдиво-благодатными, станут неоплатоническими, а там и бесовскими иллюзиями, как только ты сочтешь, что можешь жить ими и никакой нужды в Боге у тебя нет. "Высшее, - читаем мы в "Подражании Христу", - не стоит без низшего". Лишь дюже отважное и тупое создание горделиво скажет Творцу: "Я - не неимущий. Я люблю Тебя без любой корысти". Те, кто испытывал у. Всевышнему любовь-дар, следом за тем - нет, в то же время - били себя в грудь совместно с мытарем и взывали из своей немощи к исключительному Дарующему. И Он не вопреки. Он сам сказал: "Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные", а в Старом Завете - "Открой уста твои, и Я наполню их".

Выходит, что любовь нужда в самом мощном своем виде неотделима от высочайшего состояния духа. И здесь получается вовсе необычно. Человек ближе каждого к Всевышнему, когда он, в определенном смысле, поменьше каждого на Всевышнего схож. Разве схожи нужда и полнота, немощь и власть, покаяние и праведность, вопль о помощи и всемогущество? Когда я до этого додумался, я остановился; бывший мой план рухнул. И я стал думать дальше.

"Близость к Всевышнему" бывает различная. Во-первых, это сходство с Всевышним. Всевышний, мне кажется, дал сходство с Собою каждому тварному. Пространство и время отражают Его величие, каждая жизнь плодоносит, как Он; звериная жизнь действует, как Он, человек умен, как Он, ангелы бессмертны и владеют интуитивным ведением. В этом смысле и отменные люди, и дрянные, и примитивные ангелы, и падшие огромнее схожи на Всевышнего, чем звериные. Природа их "ближе" к Священной природе. Но есть и иная близость - дозволено ближе подойти к Всевышнему. В этом смысле мы близки к Всевышнему, когда правилен наш путь к единению с Ним и и блаженству в Нем. Эти виды близости к Всевышнему совпадают не неизменно.

Прибегнем к аналогии. Предположим себе, что мы идем через гору к той деревне, где стоит наш дом. Мы взобрались на вершину и стоим прямо над деревней. Дозволено кинуть в дом камень; но домой мы отсель не попадем. Придется идти низом и сделать крюк в пять миль. Чистое расстояние между нами и домом станет вначале огромнее. Но мы сами будем ближе к тому, дабы помыться и покушать.

Всевышний всемогущ и блажен. Он - Царь и Творец. Следственно, в определенном смысле, мощный, радостный, творческий и вольный человек схож на Всевышнего. Но никто и не думает, что эти качества хоть как-то связаны со святостью. Никакие богатства не станут пропуском в Царство Небесное.

На вершине мы близко от деревни, но, сколько там ни сиди, мы не приблизимся к воде и пище. Так и близость к Всевышнему по сходству ограничена, завершена, закрыта, как тупичок. А близость иная открыта, она возрастает. Дано нам сходство либо не дано, примем мы его либо не примем, благодатно оно либо нет, "близость приближения" нам заповедана. Все тварное схоже на Всевышнего без своего согласия, соработничать здесь не надобно. Сынами Божьими становятся не так. Сыновнее сходство не портретное и не зеркальное. С одной стороны, оно огромнее, потому как в нем есть солидарность нашей свободы с свободой Божьей, с иной - значительно поменьше. Наилучший богослов, чем я, учит, что наше подражание Всевышнему в этой жизни должно быть подражанием Христу. Пример наш - Иисус, не только на Голгофе, но и в мастерской, и на дороге, и в ораве, среди напористых просьб и безумных споров, которые не давали Ему ни передохнуть, ни уединиться. Именно эта жизнь, так необычно непохожая на жизнь Священную, не только схожа на нее - это она и есть, когда она тут, на земле, в наших земных условиях.

Сейчас объясню, отчего я счел надобным различить эти два рода близости к Всевышнему. Слова евангелиста уравновешивает в моем сознании фраза текущего автора (Дени де Ружмона): "Любовь перестает быть бесом только тогда, когда перестает быть всевышним". Скажем то же самое напротив: "...становится бесом, когда становится всевышним". Без этого противовеса текст из Послания дозволено осознать неверно. Дозволено подумать, что любовь - Всевышний.

Верю, весь додумается, что имеет в виду Ружмон. Любая человеческая любовь (чем она выше, тем мощней) склонна брать на себя Священные полномочия. Она говорит как власть имеющий. Она учит нас не считаться с ценой, требует полного подчинения и внушает, что всякое действие, идеальное ради нее, законно и даже похвально. Про влюбленность это каждому вестимо. Но так действуют и привязанность, и дружба, вся - на свой лад. Обо каждом этом я буду говорить позднее.

Теперь только скажу, что натуральная любовь предъявляет эти кощунственные жалобы не тогда, когда она мала и низка, а тогда, когда она, как говорили наши деды, "чиста и порядочна". С влюбленностью и здесь ясно. Жертвенная, любовная влюбленность поистине кажется нам гласом Божьим. Простая похоть ни за что не покажется; Похоть портит человека во многих смыслах - но не в этом: ее не станешь чтить, как не станешь чтить желание почесаться. Когда глупенькая мать балует ребенка (а на самом деле - себя), играет в живую куклу и стремительно устает, действия ее вряд ли "станут всевышним". Глубокая, всепоглощающая, пожирающая обоих любовь женщины, которая в полном смысле слова "живет для своего ребенка", всевышним становится легко. И мне кажется, что патриотизм, подогретый пивом и духовым оркестром, принесет куда поменьше урона, чем "высокая любовь к отчизне". Собственно, его легко перешибить иным напитком и иной музыкой.



Чего же еще могли мы ожидать? Любовь не сочтет себя всевышним, пока на Всевышнего непохожа.

Осторожность надобна и здесь; любовь-дар подлинно богоподобна, и чем она жертвенней, тем богоподобнее. Все, что говорят о ней писатели, - правда. Ее терпение, ее сила, ее счастие, ее милость, ее желание, дабы иному было классно, роднят ее с Божьей любовью. И все же это близость по сходству. А сходство дано нам; оно вовсе не непременно связано с тем сложным и неторопливым приближением к Нему, которое заповедано делать нам самим, как бы много помощи нам ни оказывали. Любовь-дар очаровательна, потому ее и легко принять за Любовь. Тогда мы придадим ей абсолютную, ничем не обусловленную ценность, на которую она права не имеет. Она станет всевышним, станет бесом - и порушит нас, а заодно и себя. Все дело в том, что обычная любовь, став всевышним, не остается любовью. Ее называют так, но в самом деле - это усложненная злоба.



Любовь-нужда может быть и надоедливой, и ничтожной, но всевышним она не станет. Слишком она немного на Всевышнего схожа.



Из каждого этого следует, что мы не обязаны ни творить из любви кумира, ни "разоблачать" любовь. Оплошность писателей прошлого столетия в том, что для них были кумирами влюбленность и родственная нежность. Браунинг, Кингсли либо Патмор изредка пишут так, будто влюбленный - это святой. Прозаики противопоставляют "миру сему" не Царство Небесное, а дом. Мы живем во времена, когда отшатнулись в иную сторону. Разоблачители любви признали душещипательной ересью примерно все, что говорили их отцы, и непрерывно поясняют, какова правдивая подоплека влюбленности. Не будем слушать ни тех, ни других. Высшее не стоит без низшего. Растению необходимы и корни, и ясный свет. Земля, из которой оно растет, чиста, если вы оставите ее в саду, а не потащите на письменный стол. Человеческая любовь может быть чудным подобием любви Божьей. Это много; но дальше идти невозможно. Близость по сходству может и подмогнуть, и воспрепятствовать приближению к Всевышнему. Почаще каждого, вероятно, она примитивно с Ним не связана.

В моем поколении детей еще поправляли, когда мы говорили, что "любим" ягоды; и многие гордятся, что в английском есть два глагола - "love" и "like", тогда как во французском один - "aimer". Французский не одинок. Да и у нас сейчас все почаще говорят про все: "I love". Самые мелочные люди то и дело повторяют, что они любят какую-либо еду, игру либо работу. И подлинно, любовь к людям и любовь к тому, что ниже человека, сложно поделить отчетливой чертой. "Высшее не стоит без низшего", и мы начнем снизу.

Когда мы что-то любим, это значит, что мы получает от этого наслаждение. Давным-давно вестимо, что удовольствия бывают 2-х видов: те, которые не будут удовольствиями, если их не предварит желание, и те, которые и так отменны. Пример первых - вода, если хочешь пить. Если пить не хочется, вряд ли кто-нибудь выпьет стакан воды, разве что по предписанию доктора. Пример вторых - непредвиденное благовоние; скажем, вы идете утром по дороге, и внезапно до вас донесся запах с поля либо из сада. Вы ничего не ожидали, не хотели - и наслаждение явилось, как дар. Для ясности я привожу дюже примитивные примеры, в жизни бывает труднее. Если вам взамен воды дадут кофе либо пива, к удовольствию первого рода прибавится второе. Помимо того, наслаждение второго рода может стать удовольствием первого. Для умеренного человека вино - как запах с поля. Для алкоголика, чей вкус и пищеварение давным-давно порушены, удовольствия вообще нет, есть только недолгое упрощение. Вино скорее даже отвратно ему, но оставаться трезвым - еще тяжелее. Впрочем при всех пересечениях и трудностях оба типа очерчены ясно. Назовем их "удовольствием-нуждой" и "удовольствием-оценкой".

Сходство между удовольствием-нуждой и любовью-нуждой видно сразу. Но, как помните, любовь-нужду я настойчиво охранял, потому что именно ее многие любовью не считают. Тут - напротив: почаще переносят за скобки наслаждение второго рода. Наслаждение-нужда и безусловно (а кто этого не похвалит!), и насущно, и не приведет к излишествам, а наслаждение-оценка- это роскошь, прихоть, путь к изъяну. У стоиков вы обнаружите сколько желательно таких рассуждений. Не будем им поддаваться. Человеческий рассудок склонен заменять изложение оценкой. Он хочет сопоставлять не явления, а ценности; все мы читали критиков, которые не могут похвалить одного писателя, не принизив иного. Тут это не надобно. Все значительно труднее - мы видели правда бы, что удовольствие превращается в нужду именно тогда, когда изменяется к худшему.



Для нас разграничение это значимо тем, что тут, в сфере удовольствия, есть подобие любви к людям, о которой мы и будем в основном говорить.



Когда человек выпьет в жаркий день стакан воды, он скажет: "Да, мне хотелось пить". Пьяница, хлопнувший стаканчик, скажет: "Да, мне хотелось выпить!" Но тот, кто услышал утром запах цветов из сада, скажет скорее: "Как отменно!", а типичный, не предрасположенный к питью человек скажет, отведав прославленного кларета: "Классное вино!" Им классно теперь, а тем, первым,- было нехорошо. Удовольствие - в реальном времени, нужда - в прошедшем. И вот отчего.

Шекспир показал нам снедающую похоть, цель которой "сверх рассудка желанна", но, как только дело сделано, "сверх рассудка скверна". В самых девственных и насущных нуждах-удовольствиях есть хоть капелька этого. Даже если то, чего мы хотели, не гадко нам - оно примитивно нам равнодушно, его нет. Водопроводный кран и чашка, дюже симпатичны, когда вы пришли, наработавшись, с лужайки; через полминуты они вам ни к чему. Запах еды разен до обеда и позже. И - извините мне крайность примера - огромная буква М на маленький дверке вызывает фурор, но стремительно утрачивает свою прелесть.

Наслаждение-оценка не таково. В нем есть признание непреходящей ценности. В нем есть отрешенность. Мы хотим не только ради себя, дабы отменное вино не испортилось. Даже если мы больны и пить никогда не сумеем, нас пугает мысль о том, что вино прокиснет либо попадется человеку, тот, что не оценит его. То же самое с запахом из сада. Мы не примитивно наслаждаемся им - мы ощущаем, что он по праву это снискал, и совесть укорит нас, если мы ему не порадуемся. Еще крепче мы огорчимся, узнав, что сад, мимо которого мы когда-то ходили, сменился кинотеатром и гаражами.

С научной точки зрения оба рода удовольствий связаны с нашим организмом. Но в удовольствии-нужде эта относительность подчеркнута. К удовольствию-оценке мы чувствуем признательность, мы почитаем его. Мы спрашиваем: "Как это вы проходите мимо сада и ничего не ощущаете?" О нужде так не спросишь; хотелось человеку пить - выпил воды, не хотелось - не выпил, его дело.

Наслаждение-нужда схоже на любовь-нужду. Это осознать несложно. Любовь-нужда длится не дольше самой нужды. К счастью, это не значит, что человек становится нам равнодушен. Во-первых, нужда может повторяться, а во-вторых, - и это главней - может появиться иной род любви, оценочный. Охраняют любовь и моральные начала - верность, признательность, почтение. Впрочем если любовь-нужда осталась без поддержки и без изменений, она исчезнет, лишь не станет потребности. Вот отчего тысячи матерей не нажалуются на то, что дети их позабыли, а тысячи оставленных возлюбленных никак не поверят, что "это может быть". Нужда-любовь к Всевышнему кончиться не может. Всевышний необходим нам неизменно - и в этом мире, и в том. Но мы способны решить, что Он нам огромнее не необходим, "в напасти и черт монахом станет". Нет оснований считать притворной недолговечную религиозность тех, кто бросился к Всевышнему на короткий срок угрозы либо болезни. Они примитивно добросовестны. Было нехорошо - просили помощи. А что же ее так умолять?



Наслаждение-оценка схоже на больше трудное чувство, которое описать сложнее.



Во-первых, здесь абсолютно нереально провести черту между "плотским" и "духовным". Классный знаток вин проявит, пробуя вино, и сосредоточенность, и способность к мнению, и дисциплинированное внимание; музыкант, слушающий музыку, наслаждается и физически. Нет границы между удовольствием, которое доставит запах, и удовольствием, которое доставляет прекрасный вид, либо изображение этого вида, либо даже изложение.

Помимо того, как мы теснее говорили, в этих удовольствиях есть отрешенность, незаинтересованность. Безусловно, это допустимо и в сфере удовольствия-нужды, но напротив: мы отрешаемся от них, жертвуем ими. Теперь я говорю о ином. В самом примитивном удовольствии-оценке есть неэгоистичное предисловие - потому мы и радуемся, что сад либо луг цветет по-бывшему, а леса в каких-либо чужих краях не вырублены. Мы примитивно любим все это; мы произносим на секунду, как Всевышний, что это "отменно крайне".

И здесь в игру вступает "высшее не стоит без низшего". Я ощущал, что моя систематизация неполна - есть не только любовь-нужда и любовь-дар. Есть и третье, не менее значимое; его-то и предвосхищает наслаждение-оценка. Все, о чем я только что говорил, дозволено испытывать и к людям. Когда так относятся к женщине, мы зовем это обожанием; когда так относятся к мужчине-восхищением и преданностью; к Всевышнему-благоговением.

Любовь-нужда взывает из глубин нашей немощи, любовь-дар дает от полноты, а эта, 3-я любовь славит того, кого любит. По отношению к женщине это будет: "Не могу без тебя жить", "Я защищу тебя" и "Как ты очаровательна!" В этом третьем случае любящий ничего не хочет, он примитивно дивится чуду, даже если оно не для него, и скорее готов потерять любимую, чем согласиться на то, дабы она вообще не возникала в его жизни.

На практике, известность Всевышнему, все эти три вида соединяются в одном чувстве, поддерживая друг друга. Вероятно, только любовь-нужда встречается в чистом виде, да и то на несколько секунд.

Сейчас мы разглядим подробней два примера любви к тому, что не есть человек.

Для некоторых людей, исключительно для британцев и русских, дюже главно то, что мы зовем "любовью к природе". Это не примитивно любовь к красоте. Финально, в природе много прекрасного - деревья, и цветы, и звериные, но любящий природу восхиидается не частностями. Не ищет он и "видов", ландшафтов. Уордсворт, полномочный поверенный таких людей, прямо писал, что от любителя ландшафтов, тот, что "сопоставляет с видом вид" и отвлекается "жалкою игрой цветов и очертании", ускользает душа, дух времени года и самого "места. Финально, Уордсворт прав. Именно следственно художник-пейзажист мешает нам на прогулке еще огромнее, чем ботаник.

Здесь главен "дух", значимо "самочувствие". Любители природы хотят получить как дозволено полнее все, что бы природа, так сказать, ни говорила тут и теперь. Очевидная красота, несомненная гармоника одних сцен не подороже им, чем мрачность, ужас, уродство либо тоска других. Даже отсутствию свойств они рады, чай это еще одно слово, произнесенное их любимицей. Они открыты чему желательно в любом пейзаже, в любом времени суток. Они хотят впитать это все, окраситься им насквозь.

В XIX в. это, как и многое другое, превознесли до небес, в XX в. - разоблачили. Невозможно не согласиться, что, когда Уордсворт начинает философствовать об этом в прозе, он говорит много бессмысленностей. Неумно и никак не подтверждено, что цветы наслаждаются воздухом, еще тупее считать, что они способны к радости, но отчего-то не способны к мучению. У природы не обучишься нравственности.

А если и обучишься, то не той, которую находил в ней Уордсворт. Проще увидеть в природе жестокое противоборство. Многие в наши дни его и видят. Они любят природу за то, что она, по их суждению, взывает к "темным, багряным богам"; их не отвращает, а пленяет, что похоть, голод и сила действуют тут без срама и жалости.

Вообще же, если вы возьмете природу в наставники, она обучит вас тому, что вы решили усвоить, то есть ничему не обучит. "Дух" либо "душа" природы предложит вам что желательно - безграничное развлеченье, непереносимое величие, угрюмое одиночество. На самом же деле природа говорит одно: "Слушай и смотри".

Призыв данный понимают неверно и строят на нем больше чем зыбкие теологии, пантеологии и антитеологии, но здесь природа не повинна. Любящие природу, от Уордсворта до поборников "темных всевышних", берут у нее одно - язык образов. Я имею в виду не только образы зрительные; природа как невозможно класснее выражает и веселье, и грусть, и невинность, и похоть, и жестокость, и жуть. Свои мысли об этих вещах комфортно облекать в предложенные ею образы. А философии и теологии дозволено учиться у каждого на свете, даже у философов и теологов.

Когда я говорю "облекать", я вовсе не имею в виду метафоры и тому сходственное. Дело в ином: многие, в том числе и я, не учились у природы богословию. Природа не учила меня тому, что есть Всесильный Всевышний и Известность Божья. Я поверил в это напротив. Но природа показала мне, что такое "известность", и я не знаю до сего времени, где бы еще я мог это увидеть. Я представлял бы себе "ужас Божий" дюже дерзко и легко, если бы не испытал правдивого ужаса в горах либо в лесу.

Финально, все это нисколько не доказывает истинности христианства. Христианин учится этому, а поборник темных всевышних - своему, иному. В том-то и дело. Природа не учит. Правдивая философия может изредка применять то, что дала природа; но урока философии природа не даст. Природа не подтвердит никаких философских выкладок; она поможет осознать и показать, что они значат.


 
И не нечаянно. Красота тварного мира безусловно дает нам, отражая, красоту нетварного. 



Дает, но в определенной степени и не так примитивно и прямо, как нам вначале кажется. Любители темных всевышних правы: помимо цветов, есть и глисты. Попытайтесь примирить эти факты либо подтвердить, что примирять их не нужно, и вы выйдете за пределы любви к природе, о которой мы теперь толкуем, в метафизику, теодицею либо что-нибудь еще. Ничего плохого здесь нет; но это теснее не любовь к природе. Не нужно искать прямого пути от этой любви к знанию Всевышнего. Тропинка начинает петлять примерно сразу. Тайна и глубина заповедей Божьих уводит нас в густые заросли. Мы не пройдем их; а если и пройдем, то обязаны сперва возвратиться из лесов и садов к письменному столу, к Библии, в церковь. Мы обязаны опуститься на колени, напротив любовь к природе станет обожествлением природы. А оно приведет нас в лучшем случае если не к темным богам, то ко многим бессмысленностям.

Впрочем мы не обязаны уступать обличителям Уордсворта. Природа не может обучить нас боговедению либо освятить нас. Но, приближаясь к Всевышнему, мы обязаны непрерывно оглядываться на нее. Любовь к ней нужна и пригодна, правда бы для начала. Больше того, сохранят ее лишь те, кто на ней не завязнул. Напротив и быть не могло. Если она стала всевышним, она стала бесом, а бесы обещаний не держат. У тех, кто хочет жить этим чувством, оно гибнет. Колридж перестал чувствовать природу, и Уордсворт горевал о том, что красота ее ушла. Молитесь в утреннем саду, не глядя на росу и цветы, не слушая птиц, и любой раз вас будет удивлять свежесть и красота. Но если вы умышленно пойдете поражаться, через несколько лет вы ничего не будете ощущать девять раз из десяти.

Возьмем сейчас любовь к своей стране. Тут и не надобно растолковывать фразу Ружмона: кто не знает в наш век, что любовь эта становится бесом, когда становится всевышним! Многие склонны думать, что она только бесом и бывает. Но тогда придется зачеркнуть по меньшей мере половину высокой поэзии и эпохальных деяний. Плач Христа о Иерусалиме звенит любовью к своей стране.

Очертим поле действия. Мы не будем вдаваться тут в тонкости интернационального права. Когда патриотизм становится бесом, он, безусловно, плодит и множит зло. Ученые люди скажут нам, что любое соударение наций безнравственно. Этим мы заниматься не будем. Мы легко разглядим само чувство и попытаемся разграничить девственную его форму и бесовскую. Чай, сурово говоря, ни одна из них не воздействует прямо на интернациональные дела. Делами этими правят не подданные, а предводители. Я пишу для подданных, а им бесовский патриотизм поможет поступать дрянно, здоровый патриотизм - помешает. Когда люди дрянны, пропаганде легко раздуть бесовские страсти; когда добросердечны и типичны, они могут воспротивиться. Вот отчего нам нужно знать, верно ли мы любим свою страну.

Амбивалентность патриотизма доказывается правда бы тем, что его воспевали и Честертон, и Киплинг. Если бы он был цельным, такие различные люди не могли бы любить его. На самом деле он нисколько не целен, разновидностей у него много.

1-я из них - любовь к дому; к месту, где мы подросли, либо к нескольким местам, где мы росли; к ветхим друзьям, приятелем лицам, приятелем видам, запахам и звукам. В самом широком смысле это будет любовь к Уэллсу, Шотландии, Великобритании. Только иноземцы и политики говорят о Великобритании. Когда Киплинг не любит "моей империи недругов", он легко фальшивит. Какая у него империя? С этой любовью к родным местам связана любовь к укладу жизни - к пиву, чаю, камину, безоружным полисменам, купе с отдельным входом и многим иным вещам, к здешнему говору и - реже - к родному языку. Честертон говорил, что мы не хотим жить под чужим владычеством, как не хотим, дабы наш дом сгорел,- чай мы и перечислить не в силах каждого, чего мы лишимся.

Я легко не знаю, с какой точки зрения дозволено осудить это чувство. Семья - 1-я ступенька на пути, уводящем нас от эгоизма; такой патриотизм - ступенька дальнейшая, и уводит он нас от эгоизма семьи. Безусловно, это еще не милосердие; речь идет о ближних в географическом, а не в христианском смысле слова. Но не любящий земляка своего, которого видит, как полюбит человека вообще, которого не видит? Все натуральные чувства, в их числе и это, могут воспрепятствовать духовной любви, но могут и стать ее предтечами, подготовить к ней, укрепить мышцы, которым Божья благодать даст потом лучшую, высшую работу; так девчонка нянчит куклу, а женщина - ребенка. Допустимо, нам придется пожертвовать этой любовью, выдернуть свой глаз, но если у тебя нет глаза, его не выдернешь. Существо с каким-либо "светочувствительным пятном" примитивно не осознает слов Христа.

Такой патриотизм, безусловно, нисколько не враждебен. От хочет только, дабы его не трогали. У любого немного-мальски умного, наделенного воображением человека он вызовет добродушные чувства к иноземцам. Могу ли я любить свой дом и не осознать, что другие люди с таким же правом любят свой? Француз так же предан cafe complet, как мы - яичнице с ветчиной; что ж, дай ему Всевышний, пускай пьет кофе! Мы нисколько не хотим всучить ему наши вкусы. Родные места тем и классны, что других таких нет.

2-я разновидность патриотизма - специальное отношение к прошлому своей страны. Я имею в виду прошлое, которое живет в народном сознании, великие деяния прародителей. Марафон, Ватерлоо. Прошлое это и налагает обязательства и как бы дает гарантию. Мы не вправе изменить высоким примерам; но мы чай потомки тех, эпохальных, и потому как-то получается, что мы и не можем примерам изменить.

Это чувство не так безвредно, как первое. Правдивая история всякий страны кишит постыднейшими фактами. Если мы сочтем, что великие деяния для нее нормальны, мы ошибемся и станем легкой добычей для людей, которые любят открывать иным глаза. Когда мы узнаем об истории огромнее, патриотизм наш упадет и сменится злым цинизмом либо мы умышленно откажемся видеть правду. И все же, что ни говори, именно такой патриотизм помогает многим людям вести себя значительно отменнее в сложную минуту, чем они вели бы себя без него.

Мне кажется, образ прошлого может укрепить нас и при этом не врать. Опасен данный образ ровно в той мере, в какой он подменяет солидное историческое изыскание. Дабы он не приносил урона, его нужно принимать как сказание. Я имею в виду не неправду - многое подлинно было; я хочу сказать, что подчеркивать нужно саму повесть, образы, примеры. Школьник должен туманно чувствовать, что он слушает либо читает сагу. Отличнее каждого, дабы это было и не в школе, не на уроках. Чем поменьше мы смешиваем это с наукой, тем поменьше угроза, что он это примет за солидный обзор либо - упаси Всевышний!- за оправдание нашей политики. Если героическую легенду загримируют под учебник, мальчуган поневоле привыкнет думать, что "мы" какие-то особенные. Не зная толком биологии, он может решить, что мы каким-то образом унаследовали героизм. А это приведет его к иной, много худшей разновидности патриотизма.

3-я разновидность патриотизма-теснее не чувство, а надежда; твердая, даже жесткая надежда в то, что твоя страна либо твой народ подлинно отменнее всех. Как-то я сказал ветхому священнослужителю, исповедовавшему такие взоры: "Всякий народ считает, что мужчины у него - самые отважные, женщины -самые прекрасные". А он абсолютно серьезно ответил мне: "Да, но чай в Великобритании так и есть!" Финально, данный результат не значит, что он мерзавец; он примитивно умилительный ветхий осел. Но некоторые ослы больно лягаются. В самой крайней, безрассудной форме такой патриотизм становится тем расизмом оравы, тот, что идентично отвратен и христианству, и науке.

Здесь мы подходим к четвертой разновидности. Если наша национальность настоль класснее всех, не обязана ли она всеми править? В XIX в. британцы дюже остро чувствовали данный задолженность, "бремя белых". Мы были не то добровольными стражниками, не то добровольными няньками. Не нужно думать, что это - чистое лицемерие. Какое-то добросердечно мы "диким" делали. Но мир тошнило от наших заверений, что мы только ради этого добросердечна завели большую империю. Когда есть это чувство преимущества, вывести из него дозволено многое. Дозволено подчеркивать не задолженность, а право. Дозволено считать, что одни народы, вовсе уж никуда не годные, нужно истребить, а другие, чуть получше, обязаны служить избранному народу. Финально, чувство длинна отменнее, чем чувство права. Но ни то, ни другое к добру не приведет. У обоих есть правильный знак гневна: они перестают быть смешными только тогда, когда станут страшными. Если бы на свете не было подлога индейцев, истребления тасманцев, газовых камер, апартеида, напыщенность такого патриотизма казалась бы дерзким фарсом.

И вот мы подходим к той черте, за которой бесовский патриотизм, как ему и положено, сжирает сам себя. Честертон, говоря об этом, приводит две строки из Киплинга. По отношению к Киплингу это не вовсе объективно - тот знал любовь к дому, правда и был беспризорным. Но сами по себе эти строки подлинно красивый пример: Вот они:

Была бы Великобритания слаба,
Я кинул бы ее.

Любовь так в жизни не скажет. Представьте себе мать, которая любит детей, пока они милы, супруга, тот, что любит жену, пока она прекрасна, жену, которая любит супруга, пока он богат и известен. Тот, кто любит свою страну, не разлюбит ее в напасти и унижении, а пожалеет. Он может считать ее великой и приятной, когда она ничтожна и несчастлива, - бывает такая простительная иллюзия. Но солдат у Киплинга любит ее за величие и славу, за какие-то заслуги, а не примитивно так. А что, если она утратит славу и величие? Результат несложен: он разлюбит ее, оставит тонущий корабль. Тот самый барабанный, трубный, хвастливый патриотизм ведет на дорогу предательства. С таким явлением мы столкнемся много раз. Когда обычная любовь становится беззаконной, она не только приносит урон - она перестает быть любовью.

Выходит, у патриотизма много обличий. Те, кто хочет отбросить его целиком, не понимают, что встанет (собственно, теснее встает) на его место. Еще длинно - а может, и неизменно - страны будут жить в угрозы. Предводители обязаны как-то готовить подданных к охране страны. Там, где разломан патриотизм, придется выдавать всякий интернациональный раздор за чисто этический, за борьбу добросердечна со злом. Это - шаг назад, а не вперед. Безусловно, патриотизм не должен противоборствовать этике. Отменному человеку надобно знать, что его страна охраняет правое дело; но все же это дело его страны, а не правда вообще. Мне кажется, разница дюже главна. Я не стану ханжой и лжецом, охраняя свой дом от грабителя; но если я скажу, что избил похитителя экстраординарно правды ради, а дом здесь ни при чем, ханжество мое нереально будет перенести. Невозможно выдавать Великобританию за Дон Кихота. Глупость порождает зло. Если дело нашей страны - дело Господне, недругов нужно примитивно истребить. Да, невозможно выдавать мирские дела за услужение Божьей свободе.

Ветхий патриотизм тем и был отличен, что, вдохновляя людей на подвиг, знал свое место. Он знал, что он чувство, не больше, и войны могли быть приятными, не претендуя на звание Священных. Гибель героя не путали со гибелью мученика. И потому чувство это, предельно солидное в час беды, становилось в дни мира смешным, легким, как каждая радостная любовь. Оно могло хохотать над самим собой. Ветхую патриотическую песню и не споешь, не подмигивая; новые - торжественны, как псалмы.

Внятно, что все это может относиться и не к стране, а к школе, к полку, к огромный семье, к сословию. Может относиться к тому, что выше обычной любви: к Церкви, к одной конфессии, к монашескому ордену. Это ужасно, и об этом нужно бы написать иную книгу. Теперь скажу, что Церковь, Небесное Сообщество, неотвратимо оказывается и сообществом земным. Наша натуральная и девственная привязанность к земному сообществу может счесть себя любовью к Сообществу Небесному и оправдать самые скверные действия. Я не собираюсь писать об этом, но именно христианин должен написать, сколько неповторимо своего внесло христианство в сокровищницу жестокости и подлости. Мир не услышит нас, пока мы не откажемся всенародно от крупной части нашего прошлого. С какой стати ему слушать, когда мы именем Христа то и дело служили Молоху?



Теги: Любовь